Он лежал, вернее, висел зажатый меж двух плетней и замерзал недвижимый, раздетый. Его бил озноб, а он тщетно пытался с ним совладать. Мороз безжалостными иглами впивался в тело – от него зашлось бедро, закоченели скрюченные пальцы. Перед глазами от дыхания трепетала тонкая плёнка лопнувшей на жердине коры.
То затихая, то вновь заполняя собою всё пространство, носились над станицей крики, вопли, выстрелы. Раздираемый страхом и коченеющий Тимофеев корчился на боку в узком пространстве между плетнями. Под его затёкшим плечом чуть подтаял, а теперь смёрзся с гимнастёркой снег. Ему так хотелось завыть, закричать, позвать на помощь людей, открыть им глаза на подступающую к нему ужасную смерть. Ведь люди же они! И он человек. Но что толку было кричать, ведь кругом были враги, одни враги, жаждущие отнять его жизнь. И лишённый способности шевельнуться, он горячечно метался мысленно в поисках какой-нибудь возможности спастись. Но, кажется, выхода не было, лишь нестерпимая боль и обида на несправедливость судьбы. По всей видимости, теперь для него начинался другой отсчёт времени, которым он не распоряжался. Наоборот, время стало распоряжаться им, и ему лишь оставалось покориться его немилосердному ходу. Его искали. Озлобленно, остервенело лаялись казаки, шныряя по дворам. И это прибавляло в нём решимости. Он им нужен живой или мёртвый. Иначе они не смогут успокоиться, иначе они не смогут замести следы своего страшного преступления. Значит…. Значит, будет лучше, если они его не найдут. Ему надо умереть здесь. Так будет лучше для него самого, для тех, кто придёт мстить. Новый поворот в его сознании осветил всё другим светом, придал новое направление всем его помыслам, по-иному перестроил его намерения. Он притих, весь собрался, сосредоточился на своей новой цели…. Запнувшись о распластанный на крыльце, коченеющий труп, из избы вырвалась наспех одетая простоволосая женщина с винтовкой в руках, задыхающаяся в бормотании: - Господи, Боже мой, Господи…. Отбежав от ворот, остановилась, дико озираясь. Станица была темна, не светилось ни одно окно, лишь свежеумытая луна щедро лила на снега свой холодный свет. По дворам шныряли чьи-то тени, верховые пересекали улицу и истошно заходились собаки. Женщина издала стон и, прижимая тяжёлую винтовку, бросилась прочь от дома в незапахнутой шубейке, в валенках на босу ногу: - Боже мой! Боже мой! Она миновала немало домов и, толкнув покосившуюся калитку, протрусила широким, заметенным двором, забарабанила в оконце ветхой, каким-то чудом удерживающей глубоко прогнувшуюся крышу, избёнки. Окно, помешкав, затеплилось. Женщина метнулась к низенькой двери. Переступив порог, с грохотом бросила на пол винтовку. Бабка Рысиха смотрела на неё совсем не сонно, недобро, без удивления. - Приезжих убива – а – а – ют, - заголосила женщина, - и Васька-то ружьё схватил! Она надсадно тянула худую шею в сторону старухи, сквозь волосы запутавшие лицо обжигали глаза. Ворожея оставалась неподвижной – телогрейка наброшена на костлявые плечи поверх ночной рубахи, босые уродливые, с узлами вен ноги, жидкие, тускло-серые космы, с жёсткими морщинами деревянное лицо, взгляд спокойный, недоброжелательный. - Маманя – а! Васька же… Приезжих… Ружьё схватил! Лёгкое движение всклоченной головой – понимаю, мол – скользкий взгляд на винтовку, затем осторожно, чтобы не упала с плеча телогрейка, ворожея подняла руку, перекрестилась и произнесла торжественно: - Геенна им огненная! Достукались анафемы…. Всем телом женщина дёрнулась, вцепилась обеими руками себе в горло, опустилась на пол, горестно раскачиваясь всем корпусом. - Вы…вы! Что вы за люди! Господи, Боже мой! Ка – амни - и! Ка – амни! Ты никого не жалеешь, и он… он никого не пощадит. Хотел убить. А потом – потом распла – ата. Камни вы бесчувственные. |
Ворожея хмуро смотрела, как казнится и причитает сноха.
- Страшно! Страшно среди вас! - Ну, хватя слёзы лить. Дитёв-то на кого бросила, скажённая? Тяжело ступая усталыми ногами по неровным массивным половицам, Рысиха подошла к лавке у печи, зачерпнула в ковш воды, заглянула, пошепталась и подала снохе: - Пей, не воротись. Криком-то не спасёшься. Женщина, стуча зубами о ковш, громко глотнула раз, другой – обмякла, тоскливо уставившись сквозь стену. - Дивишься – слёз не лью? Они у меня все раньше пролиты, на теперь-то не осталось. Через несколько минут старуха была одета – сморщенное лицо по самые глаза упрятано в толстую шаль, ветхая шубейка перепоясана ремешком. - Посиди пока-тко. А как оклемаешься, иди к ребяткам. Пойду и я, догляжу. По пути к двери задержалась у винтовки - Чего с этим-то прибегла? Женщина тоскливо смотрела в невидимую даль и не отвечала. - Ружьё-то, эй, спрашиваю, чего притащила? Вяло шевельнувшись, женщина ответила: - У Васьки выхватила. Ведь он чуть не убил одного, молоденького самого. А другой на крыльце порубанный…. Старуха о чём-то задумалась над винтовкой, тряхнула закутанной головой, отгоняя мысли прочь: - Всех ба надо. В темноте копошилась какая-то тень и напугала лагутинского казака Калёнова. Он вскинул винтовку, но, приглядевшись, крикнул: Фу!... Чертовщина. Что ты бродишь среди ночи, старая? - Испужался, казак? - Ладно, испугался, пальнуть бы мог. - А и пальни. Да не в меня. Иди-к сюда. Видишь, вон меж плетней темнеет? - Да чтоб оно провалилось, что там можа темнеть? - Не бойся, иди сюда. - Чтоб тебе сгореть ясным огнём, - бранился немало перетрусивший казак. – Вот я его пулькой достану. Эй, ну-ка покажись! Помедлив, потоптавшись, вытягивая шею в сторону пугающего чёрным пятном плетня, Калёнов вскинул приклад к плечу, прицелившись, бахнул. Эхо ответным выстрелом отскочило от стены бора. Пуля впилась Тимофееву в спину и застряла внутри, обжигая задубевшее тело. С силой сжав зубы: «Только бы не закричать. Не выдать себя» - он конвульсивно напрягся, будто пытаясь разорвать на себе невидимые путы. Вдруг все боли разом оставили его. «Вот и конец мученьям», - подумал Тимофеев и умер. Ещё не рассвело. Выстрелы, крики над станицей смолкли. Пластуны Лагутина развели на площади перед Советом костры и с помощью станичных стаскивали к ним порубанных рабочих и николаевских мужиков. - Дак, говоришь, девятнадцать их было? – широко шагая по улице, спрашивал Лагутин поспешавшего за ним Парфёнова. - Двое утекли, - сокрушался станичный старшина. – Ну, как до своих добегут…. - Не паникуй! Искать надо. Искать! Довольный собой Лагутин был деятелен, прогнал на поиски жавшихся к кострам озябших казаков. Те побродили по дворам и гумнам, потыкали шашками в сено, разломав плетень, извлекли труп Тимофеева да вернулись к огню, сетуя, что «одного-таки чёрт прибрал». И вдруг…. Все головы повернулись в одну сторону, а оттуда из темноты: - Иди, иди, сволочь! |
В освещённый круг вошла, поражая своей неожиданностью, парящая на морозе, мокрая с головы до ног фигурка Гриши Богера. Он затравлено озирался испуганными глазами и дрожал всем телом. Мокрая одежда стремительно смерзалась и похрустывала при ходьбе.
- У проруб сховался, - всё никак не справляясь с охватившим его волнением, рассказывал казак. – Это каким манером вышло. До речки добёг, сиганул, змеёныш, в камышовый куст, проломил лёд и затих, одна лишь головёнка чернеет. Так бы и замёрз, жидёнок. Да на его счастье бабка та шустрая объявилась – указала. - Пластай его, так растак! – подбежал маленький казачишка из местных с шашкою наголо. - Постой!... Погодь! – загомонили кругом. – Надоть атамана покликать. Гриша Богер, стуча зубами, шамкая непослушными губами, заговорил вдруг: - Мне б в тепло. Помру я здесь, а у меня мама…. Казаки стояли, поёживаясь от озноба, хмуро глядели. Кто-то сказал от костра: - Сопляк совсем. Гляди, и шешнадцати нету. Разом взорвались голоса: - Нет, ну здорово! Как хлеб отымать – годов не считал. У него мамка, видите ли…. А у нас щенки под лавкой, которых и кормить не след…. Голоса всё более озлоблялись, возбуждаясь. Подходили станичные. - Это хто ж такой? - Вот утопленник ожил. Да что его жалеть…. Пластай! Подошёл Лагутин. Мельком глянул на Гришу и, повернувшись, пошёл прочь, уронив: - В расход. - Пойдём, - преувеличенно строго сказали два казака. - К-куда вы м-меня, - не попадая зубом на зуб, срывающимся голосом спросил Гриша Богер. Трое пошли, и из темноты с тою же преувеличенной строгостью донеслось: - В избу. Отогреешься, потом спрашивать будем. Через минуту выстрел. Он долго перекатывался, ломаясь в бору, наконец смолк. А ночь всё была полна неумирающим последним выстрелом…. Возле крыльца Совета Лагутин, разминая озябшие ноги, немного походил, вдыхая широкой грудью крепкий морозный, замешанный на горьковатом запахе хвои воздух, поглядел в небо. Декабрьская ночь царила над станицей, бором, всей землёй. Сияла луной, рассыпанными из края в край мерцающими созвездиями. Но на востоке уже чуть посветлел краешек неба, прижатый темнотой к горизонту. - Подожди, послушай, - Парфёнов торопливо подходил, настороженно оглядываясь – Вроде кто кричит? Ему послышался человеческий вопль где-то на реке, сразу смолкнувший, затерявшись среди синих сугробов. С берега слышны скрежеты лопаты о звонкий лёд, гулкие удары кирки или лома, глухие голоса и фырканье лошадей, волочивших на реку раздетые трупы продотрядников. В новом, охватившем всех воодушевлении люди, то и дело матерясь, суетились возле проруби, сталкивая поглубже в воду на стремнины течения коченелые тела, и с тревогой поглядывали на разгорающийся восток. А речка, подковой опоясавшая станицу, синела под звёздами. С высоких берегов нависали спаянные пургой и морозом снежные гребни. Ветер шевельнулся от русла реки, снежной крупой прошуршал под ногами. Всплески воды заставили Парфёнова поёжиться, и он с кривой улыбкой проговорил: - Показалось – должно в ушах свербит, - и надел шапку. - Чёртов холодище. Я всё-таки, кажется, простыл. |
- Тьфу, напасть! – весело откликнулся Лагутин. – Засыпаю прямо на ходу. Наплывает на меня что-то. Весь в холоде, а на веках ровно гири. Сутки ведь не спамши. Часа два только прикорнул и в прошлую ночь.
Парфёнов и Лагутин ценили друг друга и не скрывали этого ни перед кем. И далеко не корыстные цели сближали их, а простые искренние человеческие отношения. В обоих хватало и здравого смысла и той непосредственности, которая так бывает мила и приятна в людских отношениях. Да и пути их часто пересекались. Лагутин, не сдержав удовольствия, просиял, заулыбался во весь свой белозубый рот: - Нет, ну скажи, на моих ребят можно положиться. А кто у тебя из станишных такой мастер по прорубам? – и подмигнул с намёком. - Ну, пойдем, погреемся, - устало позвал Парфёнов. Вокруг уже заметно поредел и побелел воздух, но густая тишина сломленной к утру декабрьской ночи наплывала на людей с ещё большей силой необоримого сонного часа. Когда Лагутин вновь вышел на крыльцо, наступило уже утро, яркое и чуткое. Каждый звук – и хруст под ногою, и визг колодезного журавля, и даже поскрипывание вёдер на коромысле необычно долго и тонко звенели в чуть подсиненном воздухе. Тополя, схваченные морозом, заиндевели и под белым зимним солнцем сверкали, как стеклянные. Снег вокруг блестел, на нём беспрестанно вспыхивали и гасли радужные искры. С высокого крыльца тёмные стены изб, протянувшихся по-над берегом, казались мухами, облепившими сахар. На площади перед Советом собирался станичный люд - ребятишки шныряли, управившись по хозяйству, спешили казаки и казачки. Лагутинцы седлали коней, а меж ними расхаживали местные, вполне уже мирного вида. - Да убери ты свою судорогу! - ругали маленького казачка в засаленном тулупчике с шашкой в руке. - Воронье пугало! - Сам ты…, - отлаивался мужичок более похожий на подростка. Лагутин, приметив в толпе Рысиху, поманил её к себе. - Тороплюсь ныне, а как время будет, посидим с тобой за самоваром – расскажешь, как бурю одолела. - Всё расскажу, касатик, всё. Как время придёт помирать, всё расскажу. Да только тебя уж тогда не будет. - Как знать. - Я знаю. Лагутин омрачился. Повернувшись к Парфёнову, сказал: - Смотри, бабку не обижай. Очень она у тебя пользительная. За столько вёрст мы отсюда стояли, а смотри ж, нашла. От краснопузых её береги, да и сам не попадись. Смотри, дознаются – худо будет. Слышишь? - Не попадусь, Семён. Лагутин молодецки взлетел в седло. Взыграли кони под хлопцами. Атаман поднял руку, прощаясь со станицей. Кто-то из старух привычно заголосил: - Как же мы без вас, родненькие! Лагутин махнул ногайкой. Лошадь, высоко взбрыкнув, пошла в галоп. Проводив взглядами лагутинцев, побрели по домам станичные, переживать каждый в своём углу происшедшее. Парфёнов, оставшись в одиночестве, вдруг начал осознавать, что беда, постигшая станицу для всех общая, но мера ответственности за неё у каждого своя. И расплата будет не равная. Он с тревогой окинул взглядом опустевшую площадь, перекрестился. Порыв ветра сорвал с обрывистой береговой кручи крупитчатый снег, смёл его в пропасть яра, покрутил злобно на лысом льду затянувшейся уже полыньи, ставшей общей могилой девятнадцати бойцам продотряда и пяти николаевским мужикам, и, перебежав на тот берег, утих, словно запутался в прибрежных кустах краснотала – так густо и непролазно здесь было даже среди оголённых зарослей. |
Соколовская пасха
Такой борьбы, в которой бы заранее известны были все шансы, на свете не бывает. (В. Ленин) Поля совсем оголились. Только в глубоких лощинах да оврагах ещё таились от солнца грязно-ноздристые исхудавшие сугробы, но и те с шуршащими вздохами оседали, холодными струями уходили в землю. А земля была чёрная, бухлая, томно грелась под солнцем и нежила тучное своё тело, нахолодавшее под белыми пуховиками зимы. Разноголосо лопотала-бурлюкала вода. Толпами звонких мутных ручейков сбегала она со всех сторон и там, на дне оврага, затевала безудержный бунт, а потом сильная, освобождённая от тяжёлых снов и колыбельных песен зимы, с глухим рёвом устремлялась в Черноречку. Сосновый бор на горе, старый великан, тихо покачивал зелёными кудрями и тянулся к солнцу в голубеющую высь. Сосны беспрестанно тихо гудели – не о той ли воле богатырской, что всё мерещится где-то там, за вешним, ярко играющим горизонтом? Вязкий суглинок дороги липнул к копытам лошадей, нарастал на них пудовыми ошмётками, отваливался и налипал снова. Лениво взлетали вдоль дороги грачи и, покружив в тёплом дыхании весны, садились вновь, деловито изучая землю. Красно-партизанский отряд Константина Богатырёва въезжал в родную Соколовскую станицу и быстро таял на глазах - казаки заворачивали на свои подворья. Вот и дом отца. Уже многие годы он ничуть не менялся – всё также мощно, кряжисто лезли в глаза рубленные «в лапу» венцы, голубели наличники и ставни, высокие столбы ворот, прямо как часовые на посту, охраняли просторное подворье. На миг померещилось Константину – вот сейчас откроется, звякнув кольцом, калитка, и выбежит на улицу вихрастый круглолицый мальчуган. Помедлил, пребывая в грёзах, да и повернул коня к дому своего детства. Уже спешившись во дворе, Константин увидел под навесом лошадь, узнал буланого Петра, и безрадостно заныло у него под сердцем. Старший брат пришёл с германской есаулом. После революции собрал бывших однополчан для борьбы с Советами. За Константином пошли те, кто сочувствовал новой власти. Бог миловал - братья не встречались ни в тёмном лесу, не в широком поле, а теперь вот сошлись под отеческим кровом, похристосоваться, так сказать, на самую Пасху. Делать нечего, придётся слушать упрёки и насмешки белоказачьего есаула. Ещё в сенях он уловил знакомый с детства дух половиков, овчинных тулупов, прокалённых на широкой русской печи, и сладковато-дурманный запах пасхальных куличей. Мать кинулась к порогу, всплеснув руками, и, не обняв даже, тут же уткнулась носом в край косынки – плакать. Отец радостно засверкал глазами, чуть оторвал свой зад от скамьи у стола. Сидевший напротив Пётр криво ухмыльнулся и тоже привстал. - Смотрите, кто пожаловал! Сам товарищ краснопузый командир. Наше вам, – он размашисто поклонился. – С приездом, браток-большевичок! Прошу к столу, господин социал-демократ, лихой казак, командир бандотряда, лучший рубака станицы – сволочь, одним словом! Вам, случаем, товарищи ещё не поручили дивизию? Может вы уже – высокопревосходительство краснопузый генерал? Сколько же вы, поганцы, крови людской пролили ради своей революции. Константин ткнулся носом матери в плечо, неторопливо разделся, снял сапоги, сел за стол, пожав руку отцу, и стал напряжённо слушать. - А чего это ты явился, спрашивается. За большевиков агитировать? |
Константин смотрел на брата тяжёлым взглядом, а Петру всё труднее удавалось сдерживать себя.
- Т-ты! Социалист-моралист! Чё ты пялишься, как кот на колбасу. Родину продал, совесть продал. Приехал мать с отцом Советам закладывать? Пётр уже кричал, всё сильнее сжимая набрякшие кулаки. Перед тем было выпито немало. Голова у него закружилась, он качнулся и схватился за край стола. Месяцами накопленные в сырых лесных землянках тоска и злость внезапно прорвались в нём и выплёскивались теперь наружу, сочились в словах, взгляде, конвульсивных движениях, сжимали в болезненные тиски голову, требуя выхода, и Пётр уже не мог остановиться. Говорил, говорил, срываясь на крик, всё более багровея лицом. - Ну, хватя вам! – пристукнул ладонью по столу отец, потянул носом, раздувая широко ноздри, кивнул на наполненные стаканы. – Давайте-ка, выпьем в честь Святого праздника. Мать уже вышла, накинув на плечи тяжёлую шаль. Вскоре вошла Маня – Петрова жена. Кивком поздоровалась с деверем и стала, прислонившись к печи, спрятав за спину красные распаренные руки, глядя на мужчин тупо, отрешённо. Богатырёвы все разом пригубили стаканы, одинаково запрокинули головы, громко похлюпали кадыками, поморщились крепчайшему самогону, торопливо стали занюхивать и закусывать. - Так-то будет лучше, - торопливо жуя щербатым ртом, проговорил отец. Вошла мать: - В баню-то вместе пойдёте или с бабами? - Пойдём, Петро? – впервые, как вошёл, обронил слово Константин. – Я уж, чёрт знает, сколько не мылся, опаршивел весь. Старший брат нахмурился, подавляя вздохом давние мечты побанничать с женой. - С тобой, говоришь? – он усмехнулся. – Ну, раз зовёшь – пошли. В баньке он вёл себя по-хозяйски - зачерпнул где-то в углу ковш красноватой, неперебродившей браги, отхлебнул сам, протянул Константину. Да и как ему не быть здесь хозяином? Ещё когда был на германской, от детской шалости сгорел дом. Маня с ребятишками перебралась к свёкру, а Петру некогда отстроиться – с войны опять на войну. Оглядывая раздетого брата, Константин почти со страхом сказал: - Господи, исхудал-то как! Ты что, совсем без харчей зимовал? Пётр уныло махнул рукой и отвернулся. После долгой паузы сказал: - Классового врага пожалел? Парились с остервенением, соревнуясь. Уже в предбанники, полуодевшись, потягивая всё ту же неотбродившую бурду, посматривали друг на друга дружелюбно, почти с любовью. После баньки отдохнуть, обсохнуть, отпиться кваском и поговорить по душам толком не удалось - прибежала радостная Наталья, жена Константина, и утащила мужа домой. Вечеряли не долго. Разошлись по полатям и лежанкам. Маня, утолив мужнину страсть, дождалась, когда он отодвинется, и села на кровати. Сгорбившись сидела, опустив босые ноги на пол, а спина её мелко тряслась. Пётр, пытаясь успокоить её, машинально погладил по плечу, и она вдруг затихла. Он почувствовал, как напряглось всё её тело. Маня тяжело, обиженно вздохнула и сказала с болью поразившей его: - Господи, какая у тебя чужая рука. Я совсем отвыкла. И он тут же убрал руку, отвернулся и не знал, что сказать ей. Была ночь и для Константина, и Наталья рядом, её ласковый шёпот: «Подожди, ребята ещё не уснули», а ждать он не мог – желание было нестерпимым. Прижимаясь к нему так, словно хотела до конца слиться с ним, раствориться в его теле, она шептала каким-то незнакомым голосом: |
- Боже мой, Костя, я только теперь начинаю понимать каково без тебя. Ну, почему ты уходишь от нас? Ведь ребята уже подрастают, им отец нужен. Мне, мне ты нужен больше всех.
И утром она не могла никак успокоиться, возбужденная сновала по избе, то и дело дотрагиваясь до мужа, гладила его плечи, руки. Праздник был на дворе, праздник был на душе Натальи. А погода подкачала - небо набухло низкое, тёмное, готовое в любую минуту рассыпаться на дождь или снежную крупу. Управившись по хозяйству, всем семейством направились в родительский дом. По обычаю христосовались прямо у порога. Бабушка совала внучатам леденцы, крашеные яйца, раздевала и подталкивала к столу. Дед уже «причастился» и теперь пьяно улыбался в усы, дипломатично помалкивая. Пётр и Маняша хмурились, сторонились друг друга. За столом всё внимание детям. Братья, расцеловавшись у порога, ближе друг другу не стали. Пётр хмурился и разглядывал в окно низкое холодное небо, гадая, что можно ожидать от него в ближайшие часы – дождя или снега? Константину после выпитого вернулось ночное желание, и он неотступно преследовал жену ласково-вопрошающим взглядом, который не остался незамеченным. Наталья вдруг раскраснелась, словно излишне пригубила, засуетилась, расщебеталась с женщинами, раскудахталась с детьми – только её и слышно, и в то же время ни на минуту не выпускала мужа из поля зрения. Их незримый контакт вдруг открылся Петру, и тот позавидовал - чокаясь, зло выдавил из себя: - Сволочь ты, братуха. - Цыц, во Христов праздник! – оборвал его отец, выпив, продолжил. - На посевную-то вас ждать али баб в сошку запрягать? Братья переглянулись и промолчали. - Па-анятно! – усмехнулся старший Богатырёв. – Вояки, мать вашу! Сами собачитесь, людей булгачите. Взять бы ногайку да обоих, да перед всей станицей, чтоб ума, стало быть…. - Возьми, - скривился Пётр и устало повёл плечом. Константин всё преследовал Наталью взглядом, не слушая, утвердительно покачал головой. Дед, в очередной раз чокаясь с сыновьями, укоризненно процитировал своё любимое: - Богатыри не вы…. Засиделись. Захныкали ребятишки, просясь на улицу. Женщины завздыхали – пора скотину убирать. Вдруг над станицей прогремел выстрел. Богатырёвы разом встрепенулись, оборотились к окну. Тягостной показалась наступившая тишина и подозрительной. Не слыхать ни песен над станицей, ни гармошки. Напряжённо текли минуты. Снова выстрел, и будто прорвало, зачастили, забахали – где-то там, на улице завязался бой. Оба брата, столкнувшись в дверях, бросились одеваться, мимо испуганных женщин, ребятишек, находу пристёгивая оружие. У избы, куда они подбежали, уже были выбиты все стёкла. В окнах мелькали чьи-то тени и сверкали белым огнём выстрелы, под крышу сизыми струйками выплывал пороховой дым. - Ага! Проняло! – кричали нападавшие и палили из-за дров, сараев, заборов. - Аат-ставить! – рявкнул Пётр, выбегая под выстрелы прямо перед домом. Пальба разом прекратилась. - А ну, все ко мне! – продолжал командовать Пётр Богатырёв. Опасливо, с винтовками наперевес, вокруг него начали собираться казаки. - Что не поделили? – спросил Пётр, вглядываясь в лица, с удивлением отмечая, что враждующие поделились не на белых и красных, а на родственные группы. |
- Вот эта сука, - бородатый казак с диковатыми глазами ткнул винтовкой в плечо другому, - братуху моего посёк.
«Краснопузые сцепились», - удовлетворенно подумал Пётр. - Но ты, полегче, - вскинул своё оружие обвиняемый. – Сам нарвался. И окружавшие Богатырёвых казаки, винтовки на изготовку, подались вперёд, готовые стрелять, лупить, ломать, вцепиться в горло врагу. Минута была критическая. И Пётр решился вершить суд скорый и, как думал, правый, чтобы спасти станицу от потоков крови. - Ты его брата убил? – ствол Петрова маузера ткнулся в лоб ошалевшему казаку. – За что? - А ты, какого хрена…? – красный партизан попятился, крикнул младшему Богатырёву. – Командир! Константин тронул брата за плечо: - Ты это брось. - Аат-ставить! – рявкнул белый есаул красному командиру и нажал курок. Выстрел бросил казака на землю. - Т-ты! – ахнул Константин, рывком развернул к себе брата и ударом богатырского кулака опрокинул навзничь. Утерев кровь с разбитой губы, Пётр поднялся, сверля взглядом красного командира. - Сука! Быдло краснопузое! Шашку вынь – руками мужичьё машет. С обнаженным клинком в руке шагнул к младшему брату. Раздался круг. Два края у него. На одном Константин Богатырёв, на другом – брат его единокровный, а из-за плетней, из окон домов белеют встревоженные и любопытные лица. Пётр шагнул вперёд, и, ни в чем не уступая, Константин тоже сделал шаг. Старший Богатырёв ростом выше, а младший телом тяжелее, в плечах пошире. Хотя на глаз трудно смерить - одного корня побеги. Ещё шаг и ещё. Сошлись. Ждут чего-то, сверлят глазами. Может, остановятся? Нет, ждать обоим нечего и не от кого, только от себя. Сверху будто бы наметился рубить Пётр, а ударил наискось снизу. Острая шашка летит в колено противнику. Встретились клинки, сталь лязгнула о сталь, и заметались, как змеиные жала. Легко и вёртко прыгают поединщики, под рубахами играют мускулы. Справа, слева, сверху, сверху, сверху рубят шашки без передышки, звенит сталь беспрерывным звоном. Бьются братья не на жизнь, а на смерть. Весь мир для них обоих сейчас замкнулся на остром жале клинков. Учил их отец сызмальства хлеб добывать и достаток в поте лица. А есть ли труд тяжелей теперешней работы? Пот заливает глаза. И нет мгновения, чтобы отереть лицо. А вот ладони не потеют, иначе не удержать им жёстких рукоятей шашек. Легко, по-кошачьи, прыгают грузные противники, уже не раз поменялись местами, а конца поединка ещё не видно. Свистит сталь, звенит сталь близко-близко от буйных головушек. Кому-то смерть заглянет в глаза? Ей всё равно кого взять, хоть обоих. Пётр отскочил, тяжело дыша. Концом шашки он рассёк крутое плечо брата. Не страшно Константину, не чувствует он боли, ярость душит его, и еле совладал с ней, удержался, не рубанул по беззащитной голове, когда Пётр, выронив шашку, зажимая ладонями вспоротый живот, упал лицом в сырую землю. Не сразу пересилив боль, Пётр с трудом сел, мутные глаза его безучастно скользнули по лицу брата. Он сказал ровным хриплым голосом: - Панику отставить…. Сейчас я встану. И стал подниматься. Казаки подхватили его. Он, выпрямившись, опёрся рукой на подставленное плечо (другую не отрывал от живота) и, пошатываясь, побрёл по улице. Константин никого и ничего не замечал, весь во власти крайнего душевного напряжения, брёл за ними, по-прежнему сжимая в онемевшей руке окровавленную шашку. |
Уже во дворе к нему подскочила плачущая Маня и сильно, наотмашь, хлестанула по лицу.
Константин выронил клинок и схватился за поражённое плечо: - Ты… Маня…что? Дверь перед ним захлопнули, и он побрёл домой. Посмотрел на жену пустыми глазами, громким хриплым шёпотом сказал: - Беда-то у нас какая, Таля… Я брата зарубил. - Какого брата? – не сразу поняла Наталья и ахнула, - Петра?! День угасал серо, безрадостно. С наступлением сумерек напряжение томительного ожидания достигло нестерпимого накала. Константин, отбросив сомнения, пошёл взглянуть на брата. Никто не препятствовал ему, но и не потянулся по-родственному. Пётр лежал на своей кровати по грудь укрытый одеялом. Перед ним стоял таз. На сером заострившемся лице его неестественно ярко блестели высветленные болью глаза. Лицо и шея покрыты крупными каплями пота, мокрый свалявшийся чуб прилип ко лбу. Его сильные руки до жути напоминали руки покойника. - Больно? – ненужно спросил Константин. И Пётр хрипло сказал: - Да, очень. Две крупные слезы выкатились из его закрывшихся глаз, он застонал. Маня, сидя возле мужа, чуть заметно в такт беззвучным причитаниям раскачивалась корпусом. Мать маялась по избе, бесшумно ступая, то и дело поглядывала на Петра. Ребятишек отослали к Наталье. Отец сидел за столом, будто спал, уронив голову на сложенные руки. Присел напротив Константин. Томительно потянулось время. Иногда Пётр на несколько минут забывался в полусне, а потом его тяжёлое сиплое дыхание переходило в стон, он дёргался, с трудом поворачивал большую всклокоченную голову, смотрел на потолок чёрными провалами глазниц. Стоны часто переходили в крики, сначала громкие и страшные, от которых у Константина холодела спина, а потом тонкие и жалобные, когда боль стихала, или у Петра просто не оставалось сил, чтобы кричать в голос. Его часто рвало. В эти минуты, перегнувшись на бок, он почему-то пытался зажать себе рот, но что-то чёрное сочилось у него между пальцами, и весь он судорожно дёргался, словно боли было тесно в груди, и она рвалась наружу с криком и кровью. Умер Пётр незадолго до полуночи, и они не сразу поняли это. Уже трижды подносили к губам зеркало и видели – дышит Пётр, и снова ждали, потому что ничего другое им не оставалось. А в четвёртый раз зеркало не помутилось, руки были холодные. Женщины громко разом заголосили. Отец испуганно оторвал голову от стола. Все склонились над умершим. Пётр смотрел на них сквозь неплотно прикрытые веки. Отец попытался закрыть их, но они тут же медленно приоткрылись снова, словно и мёртвый Пётр хотел смотреть на них. - Надо медяки положить, - сам себе сипло сказал отец. Остаток ночи Константин не мог найти себе места, ходил, слепо спотыкаясь, по станице, курил чуть не на каждой лавке. К утру продрогший заглянул домой. Немного отогревшись у затопленной печи, снова пошёл к отцу. На подворье уже толкался, понемногу собираясь, народ. В угол двора вытащили верстак, строгали доски на гроб. Заглянул в дом. Петра обмывали в горнице. То, что ещё вчера было подвижным и сильным мужчиной, стало большим неуклюжим трупом с одутловатым сизым лицом, вздувшимся животом, распирающим рану изнутри чем-то чёрным, неприятным. Руки стали толстыми и очень мёртвыми, ногти почернели. Похороны решили не откладывать, иначе труп грозило «разорвать». Уже к полудню Петра обрядили, положили в гроб, выставили его на табуретках в горнице, пригласили народ прощаться. |
Провожать в последний путь Петра Богатырёва и ещё двух казаков, убитых в день Христова Воскресенья, вышла вся станица. Отец обессилел, и первым в процессии, держа папаху в руке, шёл Константин, каменно сжимая челюсти, упрямо склонив голову вперёд.
Пока готовили могилу, Константин стоял у гроба и смотрел на брата. Понимал, что это последние его минуты с ним, а по-прежнему было пусто внутри. Пётр равнодушно взирал на мир медными пятаками. - Прощаться будешь? – угрюмо спросил отец. Он зажмурился, и две крупные слезы медленно покатились по его заросшим щекам. Константин кивнул, неловко переломился в поясе, нерешительно коснулся губами холодного лба. Хотел сказать что-то, но, дёрнув кадыком, махнул рукой и отошёл. Мать, нагнувшись, долго всматривалась в лицо Петра, будто хотела увидеть какой-то знак. Ничего не было. С Маней отваживалась Наталья. Потом стояли вчетвером у свежей могилы. Дул плотный влажный ветер, завывая в крестах и набухших ветках вербы. Тризну справляли в трёх домах всей станицей. За приставленными перед домом Богатырёвых друг к другу столами могли свободно разместиться человек сто. Расстарались все – Пасха-то прошла безрадостно: пироги с рыбой, яйцами, ягодами и грибами, и просто грибы – бычки, маслята, солёные грузди; пахучие бронзовые лещи, розовые окорока, сало и ещё огурцы, помидоры, мочёные яблоки, одуревающие запахи чеснока, укропа, лаврового листа. И целая батарея наливок и настоек – вишнёвых, рябиновых, перцовых, и, конечно, брага, самогон. Приглашали к столу и белых, и красных: - Садитесь, ребятушки, помяните покойного, царствие ему небесное. Константин неловко сел, будто в чужой дом пришёл помянуть неблизкого человека. Налил себе в стакан и потянулся было к отцу чокнуться, но тот испуганно отдёрнул руку: - Что ты, на помин нельзя. Константин пил и не хмелел. А потом как-то сразу впал в забытьи. Что делал, с кем говорил, спал ли где или допоследу сидел за столом – ничего не помнил. Очнулся за станицей, на дороге ведущей к кладбищу, под полушубком что-то давило на грудь и взбулькивало. Пощупал – бутылка. Была серая апрельская ночь, чуть подморозило. Тонкий ледок резко похрустывал под ногами. Константин присел возле свежей могилы, закурил и огляделся. Зыбкая тьма стояла над речкой Чёрной. Не естественная ночная тьма, а что-то вроде мешанины из вечерних сумерек и непроглядной мглы, когда небо вплотную наваливается на притихшую землю, давит её всей своей толщей, и всё живое начинает беспричинно беспокоиться. Ребятишки прячутся под одеяла. Старухи крестятся и бормочут о конце света. Стариков нестерпимо мучают ноющие кости. Маялся и Константин. Он то смотрел на могилу, то отворачивался, чтобы смахнуть украдкой от кого-то набежавшую слезу. Физической боли не чувствовал – страдала душа, разлитая, казалась, по всему телу. Даже боль в плече воспринималась как мука душевная. Что такое была его душа – об этом Константин никогда не думал. Он только знал – это что-то такое, что намертво связано с ним самим, потому что ничему другому места в нем не было. Видит Бог, он пытался любить всех в ущерб себе, но ничего путного из этого не получалось. Константин внимательно оглядел неопрятную груду земли, под которой лежит то, что ещё вчера было его родным братом, и вдруг подумал, зачем он здесь. Зачем ему эта могила, какое она имеет отношение к Петру? Ведь он живой. Брат всё ещё живёт в нём и заставляет делать что-то такое, что в состоянии заставить только живые люди. Но если так, зачем ему быть здесь, около мёртвого? Мысль была такая неожиданная и больная, что Константин постарался её тут же прогнать. Он обхватил голову руками и попытался сосредоточиться. И, наконец, с отвращением понял, что всё время пытается Петра обвинить в его собственной смерти, а степень его, Константина, вины совсем не так велика, как представляется с первого взгляда. |
Часовой пояс GMT +3, время: 02:48. |
Powered by vBulletin® Version 3.7.4
Copyright ©2000 - 2024, Jelsoft Enterprises Ltd. Перевод: zCarot